Переход от македонской драмы территориального преображения к римской представляет собой не просто скачкообразное хронологическое смещение, превратность времени, или смену господствующей формы, но метаморфоз самой логики опространствления. Римская модель возникает как фрактальная вариация македонского прообраза, однако предлагает совершенно иной способ сочленения вертикально-горизонтальных напряжений. Если предположить, что македонский проект стремился синтезировать концептуальную горизонтальную «открытость» эллинского мира с фигуральной «вертикальностью» ахеменидского проекта, то римское пространственное мышление производит парадоксальное движение: горизонталь становится приводным валом вертикали, а не ее антитезой. Отсюда корневое отличие: там, где македонская мысль впадала в осцилляцию между двумя пространственными логиками, римская устанавливает их соподчинение, когда горизонталь становится функцией вертикали, ее техническим изводом.
Что характеризует римскую пространственность? Прежде всего — дорога, “via”, неумолимо прокладываемая, невзирая на рельеф, тянущаяся жилами сквозь любые препятствия. В отличие от греческого морского пути, предполагающего множественность маршрутов и навигационную эластичность, римская дорога фиксирует неумолимую траекторию движения, закрепленную в камне. Римская дорога — антитеза македонского проникновения и рассредоточения в пространстве: она не огибает препятствия, а преодолевает их с настойчивостью геометрического постава. Via Appia, Via Flaminia, Via Aemilia — все эти дороги — своего рода «контр-номос» моря, наложенный на безбрежность земли. Здесь горизонтальность приобретает характер не просто территориального расширения, но структурно упорядочивает, заточает пространство, следуя единой измерительной системе, подчиненной центростремительной имперской логике. Примечательно, что для самих римлян пресловутое «все дороги ведут в Рим» было не просто метафорой, посконным лозунгом или поговоркой, а буквальным и фундаментальным структурным принципом. Длина поставлена на услужение высоте.
Лимес — граница римского мира — еще один феномен этой своеособой пространственности, возвышающей romanitas до явления sui iuris. В отличие от пульсирующей подвижности границ эллинского архипелага, лимес отражает двоичность мира: внутри и вне, гражданскость и варварство. Сам лимес не желает быть линией, становясь зоной, зазеркальным департаментом, регионом, в котором происходит взаимопроникающее сопряжение римского и еще не римского. У него многоуровневая сложностная структура, включающая постоянные лагеря, форты, сторожевые башни, формирующие не просто барьер, но и сложную мембрану.
В римской логике водный номос утрачивает автономность. Средиземное море — “Mare Nostrum”, вошедшее в римский лексикон при Помпее Великом, — перестает быть площадкой для горизонтального распределения автономий (как у греков) и становится внутренним озером империи, окруженным разлинованной и разграфленной сушей. Море теряет самостоятельную логику, превращаясь в еще одну, хотя и специфическую, территорию империи. Море территориализируется. Август создает постоянные флотские базы в Мизене и Равенне, и римский флот, в отличие от афинского, превращается в механизм устойчивого контроля. Это отличает римскую талассократию от афинской: море здесь не альтернатива земле, а ее продолжение.
Особенно показательна римская практика центуриации — расчерчивания захваченной земли на стандартизированные участки площадью около 50 гектаров (одна центурия), распределяемые между ветеранами-колонистами. Эта геометризация пространства становится триумфом чистой абстракции над ландшафтной органикой. Пространство не разведывается или обживается, а переразмечается согласно единому метрическому стандарту ужасной прямоты, безразличной к «проблемам индейцев». Центуриация обращает любую землю в римское продолжение — изоморфную оригиналу реплику.
Римская пространственность представляет собой особую форму территоризации, которая оперирует одновременно двумя логиками: