#story
Мягкий луч рассветного солнца пробивается сквозь заколоченные досками окна, в которых давным-давно уже нет стёкол. Чуя щурится, поднимает взгляд на Дазая. Он с удивительно умиротворённым выражением лица следит за тем, как в воздухе танцует пыль. Это злит.
Бетонная стена, о которую спиной упёрся Накахара, давит. Всё в этом чёртовом полуразваленном бараке, блядь, давит. Но больше всего — ебучее смирение Осаму. Чуя сжимает рукоять своего Глока, запястье неконтролируемо бьёт дрожью. Зубы стучат в абсолютнейшей тишине, что нарушается лишь одним тихим дыханием и вторым — частым. Частым от чистейшего ужаса, пробирающего до костей. Он так сильно контрастирует с почти уютной обстановкой укрытия, что тошно.
Уютной, блядь. Всё в этом мире стало настолько ебанутым, что эти развалины, которые пару лет назад были чьим-то домом, кажутся уютными. С этими толстыми слоями пыли, с чужими вещами, валяющимися тут и там, кричащими о сборах в спешке. В прихожей Чуя видел чью-то потрёпанную клетчатую рубашку с грязным следом от ботинка, что выглядела так, будто во второй рукав просто не успели продеть руку и оставили вещь валяться тут.
Их жизни уже давно были как эта рубашка. Потрёпанные, брошенные на полпути. Забытые.
Накахара вытягивает затёкшую ногу и пинает брошенную ранее Рюноске пустую банку пива, что они в общем горе разделили на всех. И когда только заныкать успел? Чуя думал, будто все магазины давным-давно обчистили. Гин жаловалась, что даже мерзких консерв с рыбными потрохами нигде не осталось.
— Помнишь, как мы ездили в Токио? — уголок губ Дазая дрожит в слабой улыбке.
— Заткнись, пока я сам не заткнул, — с судорожным выдохом отвечает Накахара.
Он закрывает глаза и прислоняется затылком к стене. Да как, сука, унять эту дрожь? Это невозможно. Это больно. Это так, блядь, нечестно, что хочется орать в голос.
А Дазай, будто бы не слышал ответ, продолжает:
— Рю тогда так восхитился кампусом токийского университета, что половину дороги до Йокогамы провёл в молчании. Как же он нам завидовал, — Осаму усмехается и пихает Чую плечом.
Накахара открывает глаза и поворачивает голову. Видит этот взгляд, говорящий: «Пожалуйста, хотя бы попытайся». Дазай знает, что просит о невозможном, но Чуя привык ради него идти на невозможное.
— Да, — сухо отвечает.
И засматривается на то, как солнечный свет, бьющий сквозь щели, обрамляет пушистые пряди Осаму, словно нимб. Казалось бы, два года скитаний, а он до сих пор выглядит так, будто они вот-вот вернулись в Йокогаму из Токио. Так, будто ещё чуть-чуть — и начнётся новая студенческая жизнь. Такой же красивый, как и тогда. Сам Чуя себя таким давно не считает. Его щёку пересекает уродливый шрам. Волосы потускнели и потеряли огненный оттенок ещё тогда, когда погиб Тачи. Лицо осунулось от постоянной голодовки.
Но Дазай… Дазай красивый. В груди печёт. Несмотря на подступающую к горлу тошноту, Накахара тихо продолжает:
— Когда мы вернулись, Рю признался, что мечтает о переезде в Токио.
— О, — выдыхает Дазай. Он шлёпает ладонью по своему согнутому колену и горько посмеивается. — Всегда знал, что мой брат любит тебя больше, чем меня. Наверное, это потому что я приёмный. Знаешь, когда всё закончится, благословляю вас обоих…
— Ещё слово, и я уйду, — шипит Накахара, наплевав на немую просьбу.
Он не может, ясно? Как с этим вообще можно смириться? Как Осаму себе это представлял? Что они просто поговорят, вспомнят старое и посмеются, будто ничего не происходит?
Будто ебучие споры уже не отравляют его организм? Будто не его мозг медленно умирает? Будто в считанные минуты не он станет одним из этих сукиных детей, ползающих по улицам в поиске человечины?
— Не уйдёшь, — мягко улыбается Осаму.
— Я, блядь, уйду, — дрожащим голосом отвечает Чуя. Он бьёт рукояткой пистолета по бедру, смаргивая резь в глазах. — Уйду, понятно?
— Из всех только у тебя хватит…
— Не говори, чего мне хватит, а чего нет! — кричит он, вскакивая на ноги.
Заебало сидеть, заебало ничего не делать и просто ждать. Но что он может?
Что
он
может?
продолжение в комментариях