Писатель Лев Тимофеев: "Как только я решил работать практикующим психологом, тут же до меня «довели» одно из основных правил профессии: прежде чем приступить к практике, ты должен сам побывать клиентом психотерапевта, объективировать и, по возможности, снять или по крайней мере осознать свои психические проблемы. Так я и сделал.
Мой терапевт, милейшая опытнейшая, мудрая женщина на одной из сессий спросила, было ли в моей разнообразной жизни что-то особо эмоционально значимое, чтобы теперь как-то особо на этом остановиться. Я, подумав, сказал, что нет такого одного случая не могу назвать. Много, конечно, много всякого было, очень много… но вот что-то одно особенное на всю жизнь – нет. Ну, ладно, нет, так нет. Сессия закончилась, мы расстались.
И через некоторое время я схватился за голову: как же так – было! Было! Нечто, что определило мою дальнейшую жизнь – и вплоть до сегодняшнего дня. А не вспомнил сразу, потому что давно психика моя, защищаясь, вытеснила те эмоции, память о том событии и сублимировала все это в литературный текст. Вот он, этот текст.
ОДНАЖДЫ Я УМЕР
Мне было спокойно в следственной тюрьме. Да и в лагере потом было спокойно.
В первые часы после ареста и в первые несколько дней я очень остро чувствовал свое новое положение. Жизнь резко изменилась. Но еще более резко изменилось восприятие жизни. Конечно, я заранее знал, что меня могут арестовать, и мы с женой обсуждали такую возможность, но одно дело - болезнь, хоть болезнь и смертельная, а все надеешься, - и другое дело – смерть. Впервые я понял, что значит у м е р е т ь для прежней жизни. То есть слова эти я хорошо знал – за несколько лет до этого я был крещен, и много раз читал и слышал эти слова, но умер только теперь в глухой, без окон, с пыльной решеткой вентиляционного отверстия камере, куда меня завели для предварительного обыска, медицинского осмотра и прочих процедур, предшествующих заключению в тюрьму.
Я умер, и все лучше понимал это по мере того, как (уже по ту сторону) меня пытались допрашивать, по мере того, как меня обыскивали, отнимали металлические предметы: нательный крест, часы, авторучку, даже брюки мои отняли, найдя в них запрещенную металлическую застежку, и выдали мне обесцвеченные многими стирками старые зэковские портки на веревочной завязке – впрочем, оказавшиеся очень удобными, как пижама, - я их проносил все девять месяцев пребывания в Лефортове…
Я умер. Но уже и после смерти прежняя жизнь не отпускала меня, и во сне я держал на руках своих детей, ласкал жену – так постоянно, так осязаемо, что сознание подсказывало какие-то как бы реалистические обоснования: это меня на день отпустили домой, – и пробуждение в жизнь было такой же четкой реальностью, как и реальность сна: я как бы запросто переходил из пространства в пространство.
В первые дни в тюрьме написаны вот эти стихи:
Любимая, нет ничего – есть Ты,
Иного в этом мире не осталось.
Какая бы судьба не ожидалась,
Любимая, нет ничего – есть Ты.
Молитвой поднимусь до высоты
Твоей.
Невидимым пребуду.
Ты не поймешь, ты удивишься чуду,
а это я – из тьмы, из ниоткуда
Молитвой поднимусь до высоты
Твоей.
21 марта 1985 года, Лефортовская тюрьма.
Конечно же, я тревожился за моих близких. Я знал, что им сейчас много хуже, чем мне, а вскоре и вовсе стал интуитивно ощущать тяжелую болезнь жены (как-то среди ночи я проснулся от кошмарного сна: мне приснилось много свежего, кровавого мяса, - кажется, это была человечина, как в фильме А.Германа), потом же и прямо узнал о болезни: в коридоре суда и после, на свидании, увидел жену, утратившую разум, понял, что дети будут расти и без отца, и без матери.
И при всем при том, мне было спокойно и в следственной тюрьме, и потом, в лагере. Я не знаю, как это объяснить, но я всегда знал, что все, что происходит со мной и с моими близкими – все это страшное горе, - надо воспринимать как д о л ж н о е, как д а н н о е. И в этой данности, в этом долженствовании есть б л а г о. Думаю, что для христианского сознания горе, данное как благо, не кажется ни парадоксом, ни поэтическим приемом. Это – основа всему.