Одиночество на краю мира: когда земля принимает тех, кого некому помнить
Она пришла ко мне с документами, но глаза ее говорили о другом — о вине, о боли, о вопросе, который годами горел в ее груди: «Можно ли простить себя за то, что бросила его умирать в одиночестве?» Ее бывший муж — алкоголик, наркоман, вор, укравший у собственных детей последнее, — умер в СИЗО. Тело его стало «потеряшкой».
«Потеряшка» — это холодное слово из полицейских протоколов. Так называют между собой сотрудники из правоохранительных органов невостребованные тела.
Никто не пришел за ним. Никто его не забрал. Даже я, слушая ее, ловил себя на мысли: «А зачем она сейчас об этом? Чтобы оправдаться? Или чтобы я сказал, что она не виновата?» Но ее история не давала покоя. Она вскрыла что-то во мне, что я годами хоронил под слоями цинизма и профессиональной холодности.
После встречи я вышел из кабинета и долго смотрел в окно на московские крыши. Никак не отпускали меня мысли. Как мы приходим к тому, чтобы умереть в полном забвении? Он же родился, как все. Кто-то качал его в колыбели, целовал разбитые коленки, ждал из школы. Возможно, его первые шаги снимали на пленку, которую теперь выбросили. А потом — развод, стакан, игла, тюрьма... И финал: тело в черном пакете, номер вместо имени, общая могила.
Я представил его путь. Морг №10, где температура +2 °C, как в холодильнике для роз. Две недели в ящике, пока бюрократическая машина перемалывает бумаги. Потом — Лианозовское хранилище, где месяцами лежат те, кого некому похоронить. Гроб за 16 тысяч из дешёвой сосны, гвозди, вбитые наспех. Перепечинское кладбище, где вместо эпитафии — код «Н.М.», а вместо поминок — вой самолетов из Шереметьево. Через пять лет эксгумация, кремация, прах в общей яме. Два литра пепла — итог жизни, которая когда-то начиналась с первого крика в роддоме.
Раньше я думал: «Сам виноват». Но ее история перевернула во мне многое. Да, он разрушил себя. Но разве это оправдывает наше равнодушие? Мы — общество, которое хоронит «потеряшек» так, словно стыдится их. Мы отворачиваемся, мы избегаем. Мы позволяем цифрам заменять имена, словно эти люди никогда не смеялись, не любили, не ошибались.
Я вспомнил слова из бюро несчастных случаев: «Одиночество — это когда тебя некому забрать из морга». Но разве одиночество мертвых не начинается с одиночества живых? Ее муж умер задолго до смерти — в тот момент, когда родные перестали звонить, друзья исчезли, а общество поставило на нем крест. И я, адвокат, чья работа — защищать даже виновных, вдруг осознал: мы все соучастники. Каждый, кто прошел мимо, не спросил «как дела?», не протянул руку.
Может, поэтому она пришла ко мне? Не за юридическим советом, а за исповедью. Чтобы я, посторонний, сказал: «Он существовал. Он не был просто номером». Но я промолчал тогда. А сейчас пишу эти строки и думаю о других — о тех, чьи фото годами пылятся в картотеках бюро. О бабушках, которые ищут «Аркашек», о матерях, не верящих, что сын стал бомжом. О тех, кто, как она, годами носит в себе вопрос: «Могла ли я сделать больше?» А она сделала все, что могла. Терпела и давала шансы до последнего, пока ситуация уже не коснулась детей.
Мы все однажды умрем. Но что страшнее — смерть или забвение? Москва хоронит тысячи «потеряшек», словно стирая их из истории. Но они — наше зеркало. В их судьбах — урок для тех, кто еще жив: не дайте тем, кого вы когда-то любили, исчезнуть в безликих ямах Перепечинского кладбища. Даже если они пали на дно — они заслужили больше, чем ржавая табличка с буквами.
Я не знаю, есть ли у него теперь имя на небесах. Но на земле он стал уроком для меня. Каждый раз, проходя мимо опустившегося человека, я останавливаюсь. Спрашиваю, как зовут. Потому что даже «потеряшка» заслуживает того, чтобы его имя кто-то произнес вслух. Хотя бы раз.
Фото: Александр Фомин/PhotoXPress
Подписывайтесь на канал