В шатре из звезд небо сливается в одно огромное пятно, расплывается в мыльном сиянии далекой луны, будто покрытой дырявой вуалью — моль прогрызла, ничуть не пожалела. Деревья этот шатер безумно и безбожно пытаются объять тугими ветками, что прутьями изгибаются под натиском ветра, мягко гнутся, поглаживая волосы, растрепленные в разные стороны.
Минхо дышит в домик, выстроенный из ладоней, пытается согреть промерзшие пальцы, параллельно касается мочек ушей — еще немного и те точно отвалятся вместе с свисающими серьгами. Меж бедер покоится телефон с разбитым экраном: уже как-то влом менять, когда через неделю по стеклу снова идут трещины. У Минхо такая идеология теперь — ногтем ковырять покоцаный экран.
А Джисон молча смотрит на это, зажимает в зубах тлеющую сигарету. Пепел медленно падает рядом с носком пыльных кроссовок. Даже если не смотреть, то все равно почувствуешь, как Минхо морщит нос, смотря на это, прячет его в воротнике, точно про себя ругается — ему не нравится, когда Джисон курит, но он не запрещает.
Джисону, на самом деле, тоже не нравится. Дело привычки.
Он тушит сигарету о костяшку, выступающую на запястье, не делая последнюю затяжку. Кожу неимоверно жжет от теплоты, сразу расползается багряное пятно, кожа комкается, где-то собирается в мелкие шершавые складки. Минхо на это смотрит внимательно, после берет за руку и потирает прожженное место большим пальцем. Кожа у него мозолистая, но мягкая, будто бы парафином обмазанная, и пахнет чем-то шоколадным, коннотациями и сладостью цветов, точно Минхо живет в розарии.
И Джисон в порыве нежности и бессмыслия (наполненного между прочим глубокими осмыслениями жизни, как бы иронично и иррационально не звучало, которым бы Рене Декарт позавидовал) укладывает бумажные руки на раскрашенные винным вельветом от холода щеки, тянет на себя, заглядывая в потемневшие глаза, одаривает родинку на носу тепло-горьковатым дыханием.
— Отвратительно пахнет, — Минхо бьет подушечками пальцев по сонной артерии и облизывает губы в преддверии смерти, — когда ты уже бросишь?
— Прости, — Джисон почти что касается манящих губ, но останавливается в паре миллиметров, отдаляется, — я правда пытаюсь, — прижимается лбом ко лбу, подглаживает волосы на затылке, которые сильно отрасли, так что теперь их можно наматывать на костяшки и расчесывать перед сном.
В груди что-то сжимается до атома, прессует тяжелыми и бессвязными мыслями — грешными и ранящими. У Джисона от осознания немощности, у Минхо — от извинений.
— Это был не упрек, — Джисон чувствует, как заламываются выразительные брови, сдвигаясь ближе к переносице, как Минхо глотает вязкую слюну, прежде чем самому оставить на губах напротив томный, льстивый поцелуй, от которого уголки губ начинало неимоверно жечь.
Горько. Минхо мажет по нижней губе изворотливым языком, гасит дымную горечь Джисона своей шоколадной, разрешает уложить трясущуюся руку у себя на шее, спрятанную под воротником куртки — приходится немного вытянуться, чтобы прохладные подушечки нащупали быстрый пульс и начали отбивать на азбуке морзе тысячное признание в восхищении и влюбленности: глупой, запретной. Он ведь Минхо травит, медленно душит вместе с собой.
— Мне так не хочется, — Джисон хрипит в отчетливой тишине, пытается подобрать слова, но задыхается, прежде чем произнести их, — так не хочу…
Ранить. Замарать. Испортить. Обидеть. Разочаровать.
Минхо оставляет перманентный, долговязый поцелуй на мягкой щеке, прямо под глазом, заставляет нагнуться так, что Джисон чувствует выпирающими лопатками твердую плоскость лавки и накрывает их головы своим толстым шерстяным шарфом, покоившимся до этого времени на коленях, чтобы те вусмерть не замерзли в одних кожаных брюках.
— Снег пошел, — рваное дыхание опадает на напряженную скулу Джисона, — а ты без шапки. Простудишься же.
Верилось мало, но возразить было невозможно — только не сейчас, когда Минхо вновь простил ему все несовершенства, когда он совсем рядом и ждет, что Джисон возьмет инициативу и поцелует первым, подхватит под бедро, прижмет ближе.
Заменит табачную горечь на шоколадную.
#черкаю #мисо