Накануне Пасхи.
Про Любовь.
«В 1996 году я решил уволиться с телевидения.
Это был мой последний рабочий день.
Снимаем мы мужичка, главного повара гостиницы «Дан Панорама», а в соседней комнате кто-то мычит.
Тут повар прерывается и кричит в стену:
– Папа, они тебя все равно снимать не будут!
Мычание прекращается.
Я спрашиваю:
– А зачем ему сниматься, Вашему папе?
– Он хочет рассказать о своей жизни, – говорит повар. – Может, сделаете вид? Так, для блезира поснимайте, чтобы у него давление не поднялось.
– Рабочий день закончился, – отрезает мой оператор Ави и начинает собирать оборудование.
У них на телевидении это было железно – 7 часов работы, два обязательных перерыва. И на все «положить».
Собственно, поэтому я и увольнялся, ничего нового там уже нельзя было сделать.
Стало мне больно, достал я свою камеру-мартышку и сказал сыну-повару:
– Мне торопиться некуда. Показывайте папу.
Заходим в полутемную комнату.
На кресле-качалке сидит старик и смотрит на меня круглыми глазами.
Повар говорит:
– Папа, познакомься, это самый известный режиссер.
– Это было сразу после войны, – начинает старик еще прежде, чем я успеваю сесть.
– А это увидят люди? – подозрительно кивает на камеру.
– Обязательно, – говорю. – Это она выглядит, как мартышка. Но это профессиональная камера, дедушка. Говорите!
– Так вот, – рассказывает старик, – мы ездили по Польше, искали сирот. Мы постановили в нашем киббуцном движении, что должны успеть раньше религиозных. Те ведь тоже искали.
Мы хотели, чтобы не заморочили они детям головы. Я-то знал, что такое религия, я жил и родился в Польше, в религиозной семье. Но вовремя одумался… Так вот, приезжаю я в один монастырь, под Краковом. Проводят меня к настоятелю. Говорю ему, так и так, я из Израиля, ищу детей-сирот, хотим их вернуть на нашу историческую родину. Он мне говорит: «Садитесь, попейте нашего чая травяного».
Сижу, пью чай, а он рассказывает.
– Да, – говорит, – есть у нас еврейские дети… скрывать не буду.
Наш монастырь брал детей. Настоятеля соседнего монастыря повесили, когда узнали… Я тоже боялся… Но когда до дела доходило, не мог отказать. Сами посудите, приходят евреи в монастырь. Тихо, ночью, чтобы никто не видел. Стучат в окно. Открываю. Они заходят, с ними их сынок маленький, еле на ножках стоит. Завернутый в пуховый платок, только глаза видны. Возьмите, говорят, завтра нас увозят. И вижу, как мама ему личико открывает, волосики разглаживает и целует его, целует, чувствую – прощается.
И знаю я… Они не вернутся… Ну, как тут не взять?! Беру.
– Спасибо вам огромное, – говорю настоятелю. – Вы настоящий праведник!
А он мне:
– И так, бывало, по 5-6 за ночь. Идут и идут. Я боюсь. Но беру. И братья в монастыре все про это знали. И молчали. Ни один не проговорился.
– Спасибо вам, спасибо, – повторяю, – вам и всем братьям монастыря… Спасибо, что сохранили наших детей.
– А теперь вы приехали их забрать, – он продолжает.
– Повезу их на родину, – объясняю.
А он мне говорит:
– А как вы их отличите, детей ваших?
– Что значит, как отличу? – спрашиваю. – У вас же списки остались?!
– Нет, – говорит, – нет никаких списков. Мы никаких списков не составляли. А если бы их нашли, не дай Бог?!
– Послушайте, – говорю, – спасибо за спасение детей, конечно, но я без них не уеду. Покажите мне их. Я их заберу. И все.
– Вы что ж, насильно их заберете?
– Почему насильно, я им все объясню…
– Они ничего не помнят, что Вы им объясните?
– Что у них были другие родители, – говорю, – что они наши дети…
– Мы их давно уже считаем нашими(!) детьми, – говорит.
– Но они наши дети!
– Докажите! – говорит.
– Есть у наших детей, – говорю, – одно отличие…
– Это наши дети! – говорит он жестко. – Никакой проверки я делать не позволю.
И встает.
И я встаю.
И чувствую, что за мной встает весь наш многострадальный народ. И говорю веско:
– А ну-ка, ведите меня к детям.
– Хорошо, пойдемте, – отвечает спокойно. – Но на меня не надейтесь. Сами определите, где ваши дети. На глаз.
И приводит он меня в большой зал. В огромную спальню.
И вижу я там много-много детей. Белобрысых, чернявых, рыжих – разных… Время вечернее. Ложатся спать.