Забыть Фуко или Воля к власти
Школьные учебники рисуют историю культуры как прямую линию: от первобытной тьмы к свету разума, от древности к античности, затем к Средневековью, Новому времени, модерну и, наконец, к уютному постмодерну. Все это выглядит как восхождение от примитивного к зрелому, от суеверий к рациональности, от тьмы к свету. Однако нужно заметить: идея прогресса культуры скорее миф, чем аксиома. Это миф о взрослении человечества, в котором каждый новый этап представляет собой нечто более зрелое, правильное и истинное. Мне гораздо ближе полифоническое понимание эпохи, при котором условная древности или античность это не изживший этап мировой истории, но один из элементов, определяющий границы современности.
Конечно, мы можем выделить нечто существенное, якобы определяющее дух эпохи и задающее ее координаты, форму ее мышления и языка. Фуко называет это эпистемой. Эпоха это не набор идей, и уж тем более не театральные декорации и костюмы. Эпоха определяется правилами возможности появления идей и смыслов. Нас интересует не столько то, что эпоха говорит о себе, сколько то, как она делает возможным свое говорение. Однако такой подход не избавляет нас от логики хронологии, пусть даже эпохи не сменяют друг друга, как страницы книги. Все же нам нужен критерий различия эпох. Да, любая дифференциация условна, но мы понимаем при всей этой условности, что, скажем, мыслить как Аристотель или Декарт значит рисковать показаться смешным. В строгом смысле это даже и не мышление, а стилизация некоего воображаемого мышления. Однако отсюда не следует, что картезианский механизм исчез за ненадобностью, став лишь объектом исторического интереса. Нет. Есть немало людей, все еще живущих в XVII веке, или в XIV, а то и вовсе в III веке до нашей эры.
Проиллюстрируем это, как и Фуко, на примере истории медицины. В античности болезнь воспринималась как дисбаланс телесных соков; в Средние века сюда добавлялась идея греха и духовной порчи; в Новое время болезнь становится нарушением механики тела, а в Новейшее — локализуется в конкретном органе. Но вот что важно заметить, что эти формы знания не исчезают и не становятся частью истории: гуморальная теория и сегодня живет в альтернативной медицине, ритуалы молитвы за здравие продолжают практиковаться. Таким образом, старые дискурсы не исчезают, а сосуществуют с новыми, вступая с ними в конфликты и взаимодействия. Это и есть пример множества эпистем, каждая из которых порождает свою грамматику истины. Таким образом то, что может казаться неясным, оказывается принадлежащим другому языку мышления, но в строгом смысле это даже конфликтом назвать нельзя, поскольку нет общего кода языка и мышления, нет ориентации, диктуемой единством поля дискурса. Кто-то до сих пор живет в XVIII веке, убежденный, что истина это единая, вечная субстанция. А кто-то, усвоив уроки Ницше, знает, что истина это поле борьбы, пространство воли к власти. И даже спор об истине уже ее внутренняя динамика.
Каждый производит свою истину, но дискурсы это не монады без окон и дверей. Они переплетаются, пересекаются, перехватывают друг у друга язык, и а этих пересечениях рождаются новые смыслы, которые рискуют стать новыми дискурсами, которые в свою очередь начнут сталкиваться с другими. И так до бесконечности. Плюрализм истины это не равенство всех суждений, а множественность сил, выразившихся в формах знания. Это и есть полифония смысла и истины. Новое поле дискурса не замещает старое в том смысле, в котором мы заменяет устаревшую деталь в механизме. Поэтому культура не движется по прямой, она вспоминает, забывает, возрождает, превращает старое в новое, так что и регресс культуры это не возврат к «хуже», а симптом: когда культура теряет признаки жизни, она обращается к прошлому, но уже без силы первотворчества. Возврат к былому величию зачастую является симптомом агонии культуры. Но, впрочем, это мелочи… Не правда ли?